Блог

Напоследок ты сделал недобрый жест. Ты что, согласился на алкотест?

«Дворянство, литераторы, учёные и даже ученики повально заражены: в их соки и ткани всосался патриотический сифилис»
Алексей СЕМЁНОВ Алексей СЕМЁНОВ 20 ноября, 20:00

Дмитрий Быков однажды написал: «Я никогда не прощу Герцену (которому, слава Богу, и дела нет до моего прощения-непрощения), — это травля Некрасова, которую он устроил у себя в "Колоколе", это его инвективы в адрес моего любимого поэта». Если бы поэта Николая Некрасова «травил» только Герцен и только в «Колоколе», это было бы что-то исключительно личное. Но ведь «двойным человеком» Некрасова считали многие, а не только Герцен, писавший о Некрасове: «Растоптать ногами этого негодяя!».

Когда рассуждают о Некрасове, то часто разговор сводится к тому, на что может и должен пойти человек, за которым стоит коллектив. Может ли, например, издатель либерального журнала славословить в адрес людей, запятнавших себя убийствами? Но делать это не из-за паталогической  любви к убийцам, а ради сохранения журнала? В общем, обсуждается, где компромисс допустим, а где нет.

Это хрестоматийная история о Некрасове, который публично прочитал свою оду, посвящённую Михаилу Муравьёву-Виленскому — руководителю подавления восстаний в Северо-Западном крае (всего при «Муравьёве-вешателе» было казнено 128 человек и примерно 12,5 тысячи человек отправлено в ссылку, в арестантские роты или на каторгу).  Одно дело, когда Муравьёва прославляли «государственники» вроде Тютчева («А Муравьев хват! — искренне радовался поэт и дипломат Фёдор Тютчев. — Вешает да расстреливает! Дай бог ему здоровья!»). От таких, как Тютчев, ничего другого и ожидать было нельзя. Тютчев тоже посвящал Муравьёву стихи. Но Некрасов? Однако Николай Некрасов прочитал Муравьёву свою оду: «Бокал заздравный поднимая, // Ещё раз выпить нам пора // Здоровье миротворца края… // Так много ж лет ему… Ура!». Некрасов надеялся, что это ему зачтётся и его журнал не закроют. «Мятеж прошёл, крамола ляжет, // В Литве и Жмуди мир взойдёт; // Тогда и самый враг твой скажет: // Велик твой подвиг… и вздохнёт». Правда, этот текст Некрасов не публиковал, и существует версия, что он поддельный. Хотя сути это не меняет. Некрасов действительно в 1866 году прилюдно прочитал хвалебную оду Муравьёву. Если не этими словами, то похожими. Но российская власть не оценила интеллектуальных усилий Некрасова, не оценила того, что он пожертвовал своей либеральной репутацией, и некрасовский журнал через месяц всё равно закрыли. «Из самых красных наш Некрасов либерал, железный демократ, неподкупной сатирик! // Ужели не краснел, когда читал ты Муравьёву свой прекрасный панегирик?» — под впечатлением от поступка Некрасова несколько коряво написал актёр и драматург Пётр Каратыгин.

Когда в русской печати появлялись «патриотические публикации», прославляющие жестокие расправы, то никто не удивлялся. Это было в порядке вещей. Повешение человека не считалось убийством, потому что делалось не тайно, а явно. Повешенный являлся символом сильной власти, своего рода знаменем, доказывая незыблемость государственных монархических устоев. Если есть виселицы, то есть и сильное государство — первый его признак. Публично возмущались только такие «отщепенцы», как Александр Герцен (о Герцене здесь говорилось 3 июля). По этому поводу Герцен писал: «Дворянство, литераторы, ученые и даже ученики повально заражены: в их соки и ткани всосался патриотический сифилис». Некрасов был избавлен от этой неприятной болезни, но страдал другой — он мог этот «патриотический сифилис», конечно же из благих побуждений, симулировать. Таких «государственников-патриотов» в России сегодня тоже хватает.

Но в большинстве частных претензий к Некрасову нет никакой политики. Случай с Муравьёвым — особенный. Обычно Некрасова литераторы обвиняли в том, что он им как издатель мало платил, но много на них зарабатывал (за что Герцен назвал Некрасова «стервятником»). Причём недовольство Некрасовым высказывали очень разные люди, часто друг с другом враждовавшие (Тургенев и Достоевский). Может быть, единственное, что их объединяло, — это денежные претензии к Николаю Некрасову. Или имущественные споры вроде изъятия поместья у Огарёва. Умел же Некрасов объединять людей! Однако обычно это не являлось мошенничеством, в чём Некрасова тоже обвиняли. Он просто был деловым человеком и умело пользовался трудным положением литераторов, скупая по дешёвке и перепродавая дорого. Проблема была в том, что таким образом он мог поступить даже с друзьями, с Тургеневым например. С тем самым Иваном Тургеневым, с которым они вместе не только сотрудничали, но и охотились (о приезде Некрасова и Тургенева в гости к критику Александру Дружинину в Гдовский уезд (ныне Плюсский район) в Марьинское и Чертово можно прочесть здесь в статьях от 19 октября и 9 ноября).

Псков в творчестве Некрасова не занимал большого места. Для него Псков был олицетворением провинции, довольно близко отстоящей от столичного Петербурга. Ярче всего это выражено в малоизвестной поэме Некрасова «Провинциальный подьячий в Петербурге», написанной в 1840 году. В ней Псков упоминается без конца. Подьячий хоть и в Петербурге, но провинциальный, псковский. Это для автора важно. «Прощайте! оставляю вас. // Чувств много, мало слов! // В Кунсткамеру бегу сейчас, // А завтра еду в Псков...»

Некрасов был литературным мастером на все руки и помимо подвергавшихся цензуре смелых стихотворений и поэм написал огромное количество легкомысленных водевилей, сочинённых явно на потребу публике: «Феоклист Онуфрич Боб, или Муж не в своей тарелке», «Шила в мешке не утаишь — девушки под замком не удержишь», «Волшебное Кокорику, или Бабушкина курочка», «Похождения Петра Степанова сына Столбикова», «Дедушкины попугаи»… Он вообще умел угадывать мысли читателей.

В его критических статьях и обзорах тоже чувствуется такое умение. О ком он, например, пишет в литературном обзоре 1843 года? Некрасов озаглавил статью «Взгляд на главнейшие явления русской литературы в 1843 году». Сразу же после Гоголя он говорит о сочинениях Зенеиды Р-вой («Нет сомнения, что в ряду русских женщин-писательниц первое место принадлежит Зенеиде Р-вой (Е. А. Ган, урожденной Фадеевой)»).

О Зенеиде Р-вой я упоминал здесь 13 августа, когда писал о Елене Блаватской (урождённой Елене Ган). Блаватская — дочь Елены Андреевны Ган (Зенеиды Р-вой). Для Некрасова автор повестей «Джеллаледдин» и «Утбалла» — важный русский литератор. Во всяком случае, он делает вид, что это так.

Разумеется, к Некрасову имелись претензии не только у Герцена, Тургенева, Лескова, Льва Толстого или Белинского. Цензура по нему тоже прошлась.

Автор комедии «Не по хорошему мил, а по милу хорош» Егор Волков, работавший чиновником особых поручений, 14 ноября 1856 года написал министру народного просвещения Аврааму Норову рапорт, начинавшийся за здравие: «По приказанию Вашего Высокопревосходительства, сообщенному мне 10 сего ноября господином Директором Канцелярии, — рассмотрены мною в цензурном отношении "Стихотворения Некрасова". Замечания мои на эту книгу имею честь представить на благоусмотрение Вашего Высокопревосходительства. Имя г. Некрасова, уже давно известное в нашей литературе, сделалось еще более известным, лишь только поступило в продажу собрание его стихотворений. Книга его раскупается с удивительною быстротою: одни покупают ее по сочувствию своему к прекрасному таланту автора, — другие вследствие любопытства, возбужденного распространившимся в публике слухом о скором запрещении означенных стихотворений. Как бы то ни было, но книгу г. Некрасова видишь почти в каждом образованном семействе; все ее читают, все от нее в восторге, — все торопятся приобресть ее! Бесспорно, велик талант у г. Некрасова!..»

Начало рапорта, написанного цензором Волковым, было настолько комплементарно, что не могло не закончиться чем-нибудь противоположным. Так и получилось, когда Егор Волков дошёл в рапорте до стихотворения «Секрет». «Это исповедь одного негодяя и вора, награбившего для себя миллион, который он нажил от питейных откупов, — пишет цензор министру. — Он говорит, между прочим, следующее: «И сам я теперь благоденствую, // И счастье вокруг себя лью: // Я нравы людей совершенствую, // Полезный пример подаю. // Я сделался важной персоною, // Пожертвовав тысячу в год: //  Имею и . . . . . . . //    И звание "друга сирот"». (Нетрудно догадаться, что здесь выпущены слова "Анну с короною")». Дальше Волков ужасается стихотворением «Еду ли ночью по улице тёмной»: «Нельзя без содрогания и отвращения читать этой ужасной повести! В ней так много безнравственного, так много ужасающей нищеты!.. И нет ни одной отрадной мысли!.. Нет и тени того упования на благость Провидения, которое всегда, постоянно подкрепляет злополучного нищего и удерживает его от преступления. Неужели, по мнению г. Некрасова, человечество упало уже так низко, что может решиться на один из тех поступков, который описан им в помянутом стихотворении? Не может быть этого! Жаль, что Муза г. Некрасова одна из самых мрачных и что он все видит в черном цвете... как будто уже нет более светлой стороны?.. Статский советник Е. Волков».

Авраам Норов рапорт бдительного цензора прочёл и перепоручил дело более солидному литератору — Петру Вяземскому, другу Александра Пушкина. При Аврааме Норове князь Вяземский был товарищем (заместителем) министра народного просвещения, тайным советником.

«По поручению Вашего высокопревосходительства, я рассмотрел книгу "Стихотворения Некрасова" и имею честь представить Вам мое о ней заключение, — ответил Вяземский Норову в середине ноября. — Многие из этих стихотворений, особенно если судить о них в последовательном порядке и в совокупности, могут подать повод к различным толкам и возбудить в общественном мнении удивление и неблагоприятные впечатления. От цензуры, конечно, не требуется, чтобы она везде и всегда усиливалась отыскивать сокрытый, предосудительный смысл или в каждом, общем выражении видеть умышленное и обвинительное примечание к существующему порядку. Но между тем цензура должна быть предусмотрительна и догадлива. Она должна знать свою публику и не допускать в печати все, что публика может перетолковать в дурную сторону. Например, в стихотворении "Гражданин и Поэт", конечно, не явно и не буквально выражены мнения и сочувствия неблагонамеренные. Но по всему ходу стихотворения и по некоторым отдельным выражениям нельзя не признать, что можно придать этому стихотворению смысл и значение самые превратные. 

В этой книге встречаются такие стихотворения и такие стихи, над которыми не нужно и призадуматься, чтобы определить и оценить их неприличие и неуместность. Стоит только их прочесть, чтобы убедиться, что допускать их до печати не следовало. Таково, между прочим, стихотворение "Колыбельная песня". Она уже подвергала цензора выговору за ее напечатание в первый раз. И потому нельзя было ее перепечатывать без особого разрешения высшего начальства. Сюда относится III строфа стихотворения "Нравственный человек", или стихи: «Есть русских множество семей, // Они как будто добры, // Но им у крепостных людей // Считать не стыдно ребры…»

Но Некрасов умел находить общий язык с цензорами. Вот короткое письмо Некрасова, написанное 17 декабря 1855 года в Петербурге. Оно адресовано цензору Петербургского цензурного комитета Владимиру Бекетову: «Добрейший Владимир Николаевич. Боткин здесь и остановился у меня; ежели, паче чаяния, какая-нибудь фраза в "Данте" Вас затруднит, то, будьте столь добры, покажите нам, Боткин сам выправит, и дело с концом. Мы давно Вас не видали. Во вторник к обеду у меня соберется вся компания, — очень обяжете, присоединившись к ней. Душевно преданный Вам Н. Некрасов».

Именно цензор Владимир Бекетов пропустил в печать знаменитое стихотворение «Поэт и Гражданин» («Гражданин: Послушай: стыдно! // Пора вставать! Ты знаешь сам, // Какое время наступило; // В ком чувство долга не остыло, // Кто сердцем неподкупно прям, // В ком дарованье, сила, меткость, // Тому теперь не должно спать…»).

Бекетов потом рассказывал, какую это вызвало реакцию вверху: «История была из-за стихотворения Некрасова "Поэт и Гражданин". Пропустил я этого "Гражданина". Вызывают меня к министру. Я скачу. Он на меня: "Что вы пропустили?" — "Что такое?" — "Читайте: "когда там рыскал дикий зверь". Кто этот зверь? Как вы думаете? Ведь это император Николай Павлович!!!" — "Ваше высокопревосходительство, — говорю, — я, по закону, должен цензуровать букву, а не читать между строк". — "А вы как же это понимаете?" — "Как, вероятно, и поэт понимает, — это аллегория невежества". — "Аллегория! Вы видите красный карандаш? (А стихи-то были все исполосованы красным карандашом). Знаете, чей это карандаш?" — "Не знаю. Но чей бы ни был карандаш, кто зачеркивал, имеет, вероятно, право читать между строк, а я не имею..." — "Это карандаш государя!!!»

Итак, при словах «дикий зверь» в министерстве почему-то сразу подумали на Николая I. И сам император, судя по всему, тоже об этом подумал.

В сатирической поэме Некрасова «Провинциальный подьячий в Петербурге» главный герой всё время порывается уехать в Псков. Он в него даже уезжает, но потом, не доехав, возвращается в Петербург… «Но здесь я закалякался, // А дома ждет жена; // Ну, как бы я не всплакался: // Задорлива она! // Живу в Грязной покудова, // Не плачу ни о чем; // А в Псков меня отсюдова // Не сманят калачом…» Подробно останавливаться на этой поэме необходимости нет — скучно. «Как будто с чайных ящиков // Пришли все в маскерад. // Кабы достать образчиков // Весь Псков наш будет рад…» У Некрасова очень много проходных вещей, не переживших своего времени. Правда, некоторые строки в «Провинциальном подьячем…» комментариев не требуют, они как будто написаны по впечатлениям от сегодняшнего дня: «По мере повышения // Мой капитал толстел // И рос — от умножения // Просителей и дел. // Дало плод вычитание, // Как подчиненным я // Не брать дал приказание, // За вычетом себя». У Некрасова был намётанный глаз и подвешенный язык: «С особами отличными // В знакомстве состоял, // Поклонами приличными // Начальству угождал...»

Кланяться и угождать начальству умел не только некрасовский подьячий-пскович, но и сам Некрасов. Впрочем, Некрасов делал это неловко. Ведь ту злополучную оду, которая навсегда выведет его из круга «приличных людей» и вызовет злорадство тех, кому он намеревался угодить, Некрасов написал с дальним прицелом. Время наступало суровое. Террорист Михаил Каракозов совершил попытку убийства Александра II. Началась реакция. До Некрасова через цензора и музыкального критика Феофила Толстого дошло, что после теракта решено закрыть некрасовский журнал «Современник». Некрасов испугался. Чтобы отвести удар, он написал верноподданническое письмо царю и сочинил стихи в честь Осипа Комиссарова, спасшего царя. А старшина Английского клуба граф Григорий Строганов якобы предложил Некрасову закрепить успех и сочинить оду в честь Михаила Муравьёва, которого только что сделали почётным членом клуба и собирались чествовать. Некрасов согласился и сразу же после торжественного обеда в Английском клубе явился перед беззаботно пившим кофе Муравьёвым. Свидетелей той сцены было несколько. Описаний, соответственно, тоже оставлено несколько (Дельвига, например). Противоречий между очевидцами нет. Разнятся лишь некоторые слова. Очевидцы рассказывали, что Некрасов, появившись перед Муравьёвым с листом бумаги, не ограничился рифмованной одой, но и произнёс: «Ваше сиятельство! Нужно вырвать это зло с корнем! Ваше сиятельство, не щадите виновных!» И «сцена была довольно неловкая».

О том же написал ещё один свидетель — Антон Дельвиг: «Крайне неловкая и неуместная выходка Некрасова очень не понравилась большей части членов клуба». И всё же Некрасов не только прочитал оду, вроде бы заканчивающуюся словами: «Нет, не помогут им усилья // Подземных их крамольных сил. // Зри! Над тобой, простёрши крылья, // Парит архангел Михаил!», но и спросил озадаченного «Муравьёва-вешателя»: «Ваше сиятельство, позволите напечатать?» Муравьёв такого желания не выразил. По всей видимости, похвала из уст Некрасова ему была даже неприятна. Однако Некрасов настаивал. Ему почему-то хотелось услышать генеральский совет. И тогда Михаил Муравьёв брезгливо ответил: «В таком случае не советую».

Некрасов особенно и не скрывал, что поступил так не по убеждению, а по прагматическим причинам — не хотел терять журнал. И когда получил со всех сторон ворох эпиграмм, насмешек и проклятий, отвечал примерно так, как любят в истерике говорить, заводя сами себя, неуравновешенные персонажи Достоевского: «Да, я подлец, но и вы подлецы». В стихотворной форме у Некрасова это звучало искреннее, чем в оде Муравьёву: «Зачем меня на части рвёте, // Клеймите именем раба? // Я от костей твоих и плоти, // Остервенелая толпа. // Где логика? Отцы злодеи, // Низкопоклонники, лакеи, // А в детях видя подлецов, // И негодуют, и дивятся, // Как будто от таких отцов // Герои где-нибудь родятся!»

Афанасий Фет был так впечатлён самоубийственной выходкой Некрасова в Английском клубе, что написал: «На рынок! Там кричит желудок, // Там для стоокого слепца // Ценней грошовый твой рассудок // Безумной прихоти певца. // Там сбыт малеванному хламу, // На этой затхлой площади, // Но к музам, к чистому их храму, // Продажный раб, не подходи».

Здесь видна реакция Фета не только на конкретные строки Некрасова. Это характеристика всего литературно-издательского процесса. «На рынок! Там кричит желудок». Желудок стал кричать не весной 1866 года, а значительно раньше. Чтобы заглушить этот крик, издателям приходилось лавировать, наживая не только поклонников, но и врагов. Фет писал: «Влача по прихоти народа // В грязи низкопоклонный стих, // Ты слова гордого: свобода // Ни разу сердцем не постиг…»

И хотя Некрасову, не дождавшемуся понимания от власти и потерявшему поддержку в либеральном лагере, советовали к «музам не подходить», он совета не послушался.

У него освободилось время, чтоб сочинять «Кому на Руси жить хорошо».

Ты цитировал наизусть «Прощальный укус».
Ты напевал вещицу «Шоколадный Иисус».
Тебе тоже было хорошо внутри,
Хотя ты говорил, что плохо. Но мне-то не ври.
Тебе хорошо. Ты почти летишь.
Что ты видишь оттуда, помимо крыш?
Мы все ещё живы? Присмотрись и дай знать,
Шоколадный отец и шоколадная мать.
С земли кажется, что здесь полно мертвецов.
Ты способен сказать мне всю правду в лицо?
Ты способен не лгать от зари до зари?
Говоришь, что все живы? Но мне-то не ври.
Зря, что ли, ты пел «Шоколадный Иисус»
И не дул в трубку или хотя бы в ус?
Ты всегда был правдив, потому и не дул.
И что же теперь? Ты что, взял отгул?
Твоя душа крива, а твои крыла
Висят, будто их проткнула стрела.
Напоследок ты сделал недобрый жест.
Ты что, согласился на алкотест?
Что ты видишь сверху, кроме плоских крыш,
Когда ты делаешь вид, что ещё летишь?
Ты сверху сбросил непосильный груз.
И это был твой прощальный укус.

Просмотров:  2009
Оценок:  2
Средний балл:  10